Шарлотт
🚭 Помни: Ты — это твои действия.
Не пьет
1 год
3 месяца
13 дней
Не курит
1 год
4 месяца
18 дней
- Регистрация
- 4 Сен 2021
- Сообщения
- 12,414
- Пол
- женский
Всем привет, кто заглянет
Сегодня вам нужно написать перед сном 23 дневник.
Д Н Е В Н И К № 23
О Б И Д А
В тесноте живут люди,
а в обиде гибнут.
Всяк обидимый прощай обидящему.
Владимир Даль.
И то весьма унизительно для вас, что вы имеете тяжбы между собою. Для чего бы вам лучше не оставаться обиженными?
Апостол Павел, 1 кор. 6, 7.
На обиженных воду возят…
Поговорка-шутка /народное/
Здравствуй дорогой мой отец! Пишет тебе твой сын. Хочу сообщить тебе, что я пытаюсь бросить пить и курить. Жаль, что ты сейчас не можешь этого видеть, ведь алкоголь убил тебя. После твоей смерти я сильно задумался над своей жизнью, и мне стало немного не по себе. Я не хочу прожить ее так, как прожил ты. Я не хочу, чтобы меня боялись мои дети, как боялся тебя я, когда ты приходил еле на ногах, и брался за мое воспитание. Не хочу, чтобы слушали мой пьяный бред по ночам, как слушал его я, и не мог уснуть. Я не хочу, чтобы моим детям было стыдно перед людьми за меня, как было стыдно мне. Прости меня, пожалуйста, но это все действительно так.
Конечно, ты мне не желал зла, и все делал для меня от чистого сердца. Но для меня был праздник, когда тебя не было дома. Я боялся пройти рядом с тобой, потому что всегда получал подзатыльник, и это длилось до тех пор, пока я тебе не ответил, защищая мать. Мне не оставалось выбора. Я не мог смотреть, как ты избивал маму, поэтому я поднял на тебя руку. Я никогда такое не писал, и мне даже думать об этом тяжело, а писать тем более. Если честно, все то, что было между нами хорошее, загораживается вот этим плохим. Мне очень обидно, что у меня не было друга отца, а был отец – деспот и враг. Прости меня за такие резкие слова, но в душе у меня только это. Может быть, когда-нибудь я стану думать по-другому, но сейчас у меня не получается. Сердцу не прикажешь… Когда-нибудь я продолжу это письмо, сейчас мне тяжело думать об этом. Обида еще не прошла.
Твой сын Р***
Ступени
Знакомство с двенадцатью ступенями поможет тебе освободиться от обид и простить.
I. Приход в клуб (по собственному желанию или под нажимом родных и близких).
II. Ведение дневника перед сном.
III. Заучивание наизусть основного текста.
Основной текст
1. Я четко усвоил/а для себя, что, как и все люди, родился (родилась) естественным трезвенником и некурящим, полностью свободным от тяги к спиртному, никотину и другим наркотическим веществам.
2. Однако с годами внешние недобрые силы подчинили меня, сделали рабом спиртного и табака, лишили свободного права распоряжаться своей судьбой, толкнули под власть дурных наклонностей.
3. Мне долго казалось, что я сам/а, по своей воле, для своего удовольствия и облегчения жизни пью и курю, вдыхаю и глотаю другие гадости.
4. Прошло время, и на смену призрачным удовольствиям на меня лавиной обрушились дурные последствия моего дикого образа жизни. Я смирился/лась с этим ужасным состоянием, считая его карой за мою личную вину и даже судьбу, которую нельзя изменить.
5. Как я счастлив/а сейчас, когда моя жизнь полностью переменилась. В клубе я узнал/а, что злые силы моей страсти не всесильны. От них можно избавиться путем ведения дневника перед сном, помощи другим людям и покаяния за свою прошлую жизнь.
6. В реальности того, что я прекратил/а отравлять свой организм алкоголем и табаком, убедил меня опыт других членов клуба.
7. Мне хорошо, я буду свободен/а от спиртного и табака. Я каждый день буду начинать и заканчивать трезвым/ой и некурящим. Я буду свободен/а от денежных затрат на покупку ядов для отравления собственного организма и жизни родных и близких.
8. Мне хорошо, меня перестал мучить стыд, когда смотрю в глаза жене (мужу), детям, родителям, родным и близким. Меня перестали бояться дети, перестали избегать общения со мной и стыдиться за меня перед друзьями.
9. Мне хорошо, я счастлив/а, я радуюсь жизни, потому что каждый мой день свободен от обмана, спиртного, и табака.
10. Мне хорошо, потому что выгляжу моложе и симпатичней. Потому что мой организм окреп, ушли болезни, плохое самочувствие, головные боли и недомогание.
11. С чистым сознанием я живу трезво и помогаю людям, как умею в переходе к новой жизни. Теперь у меня все хорошо, мой сегодняшний и завтрашний день будет таким же светлым и красивым. Жизнь прекрасна, я радуюсь жизни. Жизнь! Жизнь! Жизнь!
IV. Пустыня (прекращение контактов с пьющими на 40 дней).
V. Признать себя алкогольным наркоманом. Признать, что без посторонней помощи я не справлюсь со своим недугом.
VI. Обращение к Богу*, Иисусу Христу, Святому Духу, Богородице, Святому мученику Вонифатию, Ангелу-Хранителю, Святому имя которого носишь.
VII. Молитва (научиться молиться).
VIII. Простить всех, кто принес мне боль. Попросить прощение у всех, кому принес(ла) боль я.
IX. Исповедь*. Причастие*.
X. Принять решение о полном пожизненном отказе от алкоголя, табака, наркотиков. Принять обязательство личной трезвости.
XI. Заняться полезным делом, приступить к работе (для не работающих).
XII. Выбрался сам помоги другому.
Я пришла к вам от злобы, накопившейся в душе на сына, от привычки унижать сына, от собственных амбиций, от нежелания понимать других, которые хоть раз причинили боль, от нежелания признавать и свои ошибки.
Первая злоба в душе зародилась от постоянных пьянок отца, затем от пьянок мужа, от его не частых, но побоев. Хотя замужем и побыла-то всего 1,5 года, но успела его возненавидеть и даже проклясть. Муж ушел из жизни сам, когда сыну было всего 5 месяцев. Наверное, я его не смогла понять. Муж был старше меня на 3 года, очень привлекателен внешне, был уже один раз женат. Мне же было уже 23 года. И, наверное, нас объединило просто одиночество. Злоба к нему появилась не сразу, а после серии его пьяных выходок. После его смерти и взросления сына я стала замечать и у сына его некоторые черты поведения. Сына воспитывала довольно жестко, иногда и била. Сейчас начинаю понимать, да и мама и подружка подсказывают, что сын стал бояться меня, и начал обманывать, чтобы избежать наказания или его отсрочить.
Сейчас, когда стал колоться, так же по привычке старается обманывать, хотя уже очевиден обман. Но в искусстве обманывать он преуспел.
При его воспитании я подавляла всякую его инициативу, показывала, что у него плохо выходит, а у меня лучше.
* Для верующих. При обращении к Богу нельзя Его как-то представлять (например, в виде какой-нибудь фигуры), так как Бог бесконечен, а человек не может представить бесконечность. Программа рассчитана на верующих и не верующих людей. Мы не имеем права заставлять тебя верить, воспользовавшись твоим горем. Верить или не верить, ты решаешь сам, это твоя свобода.
После 9 класса занялся серьезно машинами, потому что я в них ничего не понимаю, чтобы хоть туда я не лезла с советами. Вскоре у него появился один «хороший» друг, который вот таких салаг склонил к распитию спиртных напитков. Я боролась, как могла, но так же с позиции силы с сыном. Все же у нас временами были и хорошие разговоры за жизнь, вроде бы все понимал, но его безволие, а может доказать самому себе или друзьям, что он не под каблуком у мамы, пересиливали логику. Через год сын уже втянулся в воровской мир, благодаря этому другу. Я разговаривала с этим «товарищем», грозила, что заявлю на него, но угрозы остались угрозами. Сейчас жалею об этом очень сильно. У сына появились новые друзья. Выпивка и вольная жизнь привела к разбою, за это и срок получил, 4,5 года. Я писала ему письма регулярно. Анализировали в переписке случившееся несчастье. Письма от него шли хорошие, вроде бы все понял, и возврата к старому нет.
Освободился и через три дня начал колоться, кололся и до отсидки, и говорит, что и в зоне. Причину видит во мне, хотя я, как могла, старалась не поминать старое. Все дальше и дальше становится наш разрыв, а злоба, иногда, вообще глаза застилала. А после того, как он начал вещи таскать из дома, тут совсем ураган разрушительной силы пронесся. Я даже пыталась отравиться при нем, думала, хоть это повлияет, но не помогло. Я понимаю, что такой обиды не должно быть, но пока ничего сделать с собой не могу.
СТУПЕНЬ № 8
Простить всех, кто принес мне боль.
Попросить прощение у всех, кому принес/ла боль я.
Мы снова возвращаемся к этой ступени. Насколько она серьезна, и как держится долго, можно убедиться еще раз, перечитав вышеприведенные дневники. К счастью, мама простила сына, и обида прошла, ведь она любит, и любила его, но обида в то время одерживала верх, и все-таки победила Любовь! От обиды страдаем в первую очередь мы сами.
Но, что же делать, если она держится очень долго?
Во-первых, понять, что надо простить. Это понятие необходимо, т.е. я понимаю, но простить не могу.
И, во-вторых, пойти на исповедь. Исповедь врачует обиду.
Я понял, что простил сына
Пять лет у меня была обида на сына. Я не мог его простить. В клубе я сказал об этом, и тогда мне посоветовали, чтобы я в этом покаялся, в том, что не могу простить. Я тогда очень удивился: «А разве так можно?» Но ребята сказали, что можно, и я пошел вместе с ними. Я сходил на исповедь, и только мы вышли из церкви, как я понял – я простил сына!
Петр.
Что еще можно сделать при обиде?
Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним; если послушает тебя, то приобрел ты брата твоего. Если же не послушает, возьми с собою еще одного или двух, дабы устами двух или трех свидетелей подтвердилось всякое слово. Если же не послушает их, скажи церкви; а если и церковь не послушает, то да будет он тебе, как язычник и мытарь.*
Иисус Христос.
Вот как советует поступать Иисус Христос, и несколько раз я так и поступал. Однажды меня попросил одинверующий знакомый дать рекламу по выводу из запоев. Я дал одно объявление, и был всего один звонок, попросили срочно приехать по адресу.
* Евангелие от Матфея 18, 15-17.
Мой знакомый выехал и через двое суток попросил помощи по телефону – срочно приезжай, все расскажу. И он рассказал, что человек в запое крупный бизнесмен, друзья которого попросили продержать его в сонном состоянии на уколах одну неделю. За это они заплатят «лекарю» столько, сколько он им скажет, на что он дал согласие.
Но сейчас ему надо срочно куда-то идти, и он попросил меня посидеть с «больным», а за то, что я посижу, заплатит мне очень хорошо… Я отказался и ушел. Через неделю он просит снова дать на телефон рекламу, но я сказал, что этого не сделаю никогда и даже денег не взял за предыдущую рекламу. После этого лекарь еще с месяц меня упрашивал дать рекламу, обещая большие деньги, но я стоял на своем. На этом бы история и закончилась, если бы я не узнал, что лекарь хочет стать… священником!? Придя к нему домой, я, как советовал Христос, обличил его между ним и мной одним. Но он сказал, что все было законно, что он врач, и обязан был помочь человеку. Через некоторое время я взял с собой Анатолия и Владимира и при свидетелях объяснил ситуацию, при этом еще сказал, что ты после этого неимеешь права быть священником. Но он повторил моим друзьям то же самое, что и мне. А у меня никак в голове не помещалось, как такой человек может быть священником. Вот приходит к нему христианин и… кается в грехах…
И тогда я сказал церкви, организовал встречу со священником и пригласил на нее своих знакомых и друзей. Вначале он вел себя точно так же, как и при первых двух встречах, даже вместе со своей женой пытался все свалить на меня. Но хорошо, что я не сорвался и выдержал. И чуть позже он упал на колени, заплакал и во всем признался… Я поздравил его. Священником тогда он не стал, сейчас не знаю, но если и станет, ведь это уже покаявшийся грешник…
MEA CULPA*
Является ли потребность в раскаянии и исповеди подлинной особенностью человеческой души? Об этом мы много шептались с Антоном в нескончаемых тасканских ночных беседах.
Является ли потребность в раскаянии и исповеди подлинной особенностью человеческой души?
Вокруг нас был мир, опровергавший, казалось бы, самое воспоминание о том, что не хлебом единым… Хлебом, хлебом единым, единой царицей Пайкой дышали здесь все живые, полуживые и даже совсем умирающие. Да и мы сами, наверно, еще ведем эти разговоры по старой интеллигентской инерции, а, по сути, и мы уже морально мертвы. И я разворачивала перед Антоном цепь аргументов в доказательство того, что мы вернулись к обществу варваров. Правда, новые варвары делятся на активных и пассивных, то есть на палачей и жертв, но это деление не дает жертвам моральных преимуществ, рабство разложило и их души.
Антон ужасался таким моим мыслям, страстно опровергал их. И я была счастлива, когда ему удавалось разбить мои доводы. Ведь я и швыряла в него такими жестокими словами, часто отвратительными мне самой, с единственной целью, чтобы он разуверял меня еще и еще, чтобы и на мою душу упал отсвет той удивительной гармонии, которой он был пронизан насквозь.
Здесь, на Беличьем, мне довелось столкнуться с фактами, подтверждавшими мысли Антона. Тяжкие, но в то же время утешительные это были встречи. Я сама видела, как из глубины нравственного одичания вдруг раздавался вопль «Меа максима кульпа!» и как с этим возгласом к людям возвращалось право за звание человека. (С возгласом «Меа максима кульпа!» к людям возвращалось право на звание человека.)
Первой такой встречей был доктор Лик. Ледяными январскими сумерками у дверей туберкулезного корпуса постучались двое здоровых. Одного из них я узнала, Антон знакомил меня с ним на Таскане. Это был тоже врач, но уже вольный, освободившийся по окончании срока. Сейчас он работал по вольному найму на каком-то прииске, выглядел полным благополучником. В своем «материковском» зимнем пальто с мерлушковым воротником и с черной кудрявой бородой, тоже похожей на мерлушку, он всем своим видом как бы подчеркивал жалкое положение своего спутника.
* MEA CULPA – лат. (МЭА КУЛЬПА) моя вина; по моей вине.
Тот напоминал страуса из-за высокого роста, маленькой головы и махристых лагерных чуней на длинных ногах. Исхудание его было уже в той степени, когда даже самые старательные начальники санчасти все же пишут "легкий труд". Это и был доктор Лик, при содействии которого Антон пять лет назад, в первый год войны, потерял зрение на правый глаз. Тогда все немцы, в том числе и врачи, были только на тяжелых общих работах. Защитных очков не хватало, и неистовыйдальневосточный ультрафиолет, отраженный белизной первозданных снегов, опалил Антону глаз. Освобождения от работы не давали. Началась язва роговицы. Зрение в пораженном глазу все меркло. Антон пошел еще раз в амбулаторию приискового лагеря. Врачевал там заключенный доктор Лик. Трудно сказать, почему его оставили на медицинской работе, хоть он и был чистокровным немцем. Был ли это недогляд или имел Лик особые заслуги, но только факт: в то время как шло массовое гонение на врачей-немцев, он продолжал ведать больницей заключенных на этом прииске.
Да, сказал он Антону, да, это язва роговицы. Но положить его в больницу Лик не может. Потому что Антон Вальтер тоже немец и тоже врач. И Лика могут обвинить, наверняка обвинят, в желании спасать своих.
Антон помолчал, потом сдержанно спросил, понимает ли коллега Лик, что возможно парасимпатическое заболевание второго глаза и в результате – полная слепота. Да, Лик понимал это. Бешеным шепотом он ответил по-немецки, что при альтернативе – жизнь Лика или зрение Вальтера – он выбирает жизнь Лика. Я давно знала все это от Антона. И все это повторил мне сейчас с абсолютной точностью и почти в тех же выражениях мой неожиданный гость. Он говорил почти спокойно, с той медлительностью, какая вообще характерна для дистрофиков. Иногда он повторял одну и ту же фразу, как бы боясь, не упустил ли он что-нибудь важное. Его давно небритое, покрытое рыжеватыми колючками лицо сохраняло искусственную неподвижность.
- Почему вы решили рассказать все это мне?
- Потому что я не могу спать. Мне еще нет сорока, а у меня неизлечимая бессонница. Конечно, надо пойти к самому Вальтеру. Но я подконвойный, мне туда не добраться. Сюда меня под конвоем привели на конференцию врачей. Встретил вот здесь освободившегося коллегу, и он сказал мне про вас. Я хочу, чтобы вы передали Вальтеру…
- Нас ведь разлучили. Я тоже подконвойная. Не знаю, увижу ли его еще в жизни.
- Вам осталось сроку год с небольшим. Вы его увидите. А у меня сроку – двадцать пять. Впереди еще шестнадцать с половиной. Так что я прошу вас сказать ему…
Тут обманчиво спокойное лицо Лика отчаянно задергалось в нервном тике. Но я вспомнила плотное бельмо на правом зрачке Антона и неумолимо переспросила:
- Что именно сказать ему?
И тут он закричал:
- Скажите ему, что я дерьмо! Что большего дерьма нет даже среди палачей. Те хоть прямо убивают… Что меня надо было лишить врачебного диплома… Еще скажите ему, что я не сплю. И что наяву тоже вижу кошмары…
У него оказался очень неприятный петушиный фальцет. И гримаса, искажавшая его лицо, была просто отталкивающей. Но такая сила страдания и самоосуждения была в его вопле, что я вдруг дотронулась до его рукава и сказала:
- За последний год бельмо уменьшилось в диаметре. Он лечится гомеопатическими средствами. Теперь уже немного видит этим глазом.
…Другая беличьинская встреча, похожая на эту, была для меня еще тяжелее. На этот раз дело шло о человеке, который помог мне в тридцать девятом, а два года спустя, стал «свидетелем» по новому «делу» Вальтера.
Я уже писала о нем. Это Кривицкий, работавший врачом на этапном пароходе «Джурма». Тот, который положил меня в тюремный изолятор, сдал в Магадане в больницу и этим спас от смерти. А в сорок первом, на прииске Джелгала, он стал сексотом* и под диктовку оперуполномоченного Федорова подписал протоколы, в которых излагались «факты антисоветской агитации Вальтера в бараке». Это послужило основанием для нового суда и нового – третьего! – срока. На суде Кривицкий бесстыдно произносил свою провокаторскую стряпню прямо в лицо Антону и очень облегчил суду решение о свежем десятилетнем сроке.
* сексот – секретный сотрудник, стукач.
Вообще этот несчастный, видимо, скатился очень далеко на своем страшном пути, потому что уже в шестидесятых годах, в Москве, я натолкнулась на имя Кривицкий, читая лагерные записки Варлама Шаламова. Кривицкий фигурирует там в той же омерзительной роли.
Не знаю, жив ли он сейчас. Вряд ли. Ведь уже тогда, зимой сорок шестого, его привезли на Беличье после инсульта, с параличом руки, ноги и частично языка. Узнав, что я здесь, он прислал мне с санитаром записку. Странными каракулями, написанными, видимо, левой рукой, он звал меня навестить его. О том, что я имею отношение к Антону Вальтеру, он, конечно, не знал. Не предполагал, очевидно, и того, что мне известны его иудины подвиги.
Больше недели я не шла к нему, только пересылала через Грицька свой сахар. Потом доктор Баркан, которого вызывали туда на консультацию, сказал мне с кривой усмешкой:
- Что же это вы ускоряете смерть Кривицкого! Просто с ума сходит, что вы к нему не идете. А после такого инсульта малейшее волнение…
Я пошла. За несколько дней до того к нему вернулась речь. Косноязычная, неразборчивая, но все-таки вернулась. Он был в состоянии острого возбуждения. Говорил непрерывно. Это было обличительное слово. Он клеймил меня позором за черную неблагодарность. Если бы не он, разве я выжила бы тогда, на "Джурме"? А теперь, когда он в беде, я не хочу даже навестить его. Вот, явилась на двадцатый день…
Что было отвечать? Объяснять причину моей черной неблагодарности – значило спровоцировать ухудшение его болезни. Молчать? Невыносимо. Он вызывал во мне скользкое чувство брезгливости не только тем, что я знала о его прошлом, но и своим нынешним видом. Его мутные, уже готовые остуденеть глаза все еще источали хитрость и ложь. Рот был перекошен не только параличом, но и великой злобой. Я положила на тумбочку сверток с едой и молча вышла. Прошло несколько дней, и я узнала, что у Кривицкого – второй удар. Теперь он опять без языка и почти неподвижен. Только левая рука еще жива, и вот он написал мне записку. Передавая мне ее, наш старший санитар сказал:
- Наболтали там ему новые больные, что вы знаете, кто дал доктору Вальтеру третий срок.
Мы втроем разбирали записку. Она была довольно пространная, но в иероглифах этих почти невозможно было разобраться. Смогли мы прочесть только слова «Простите» и «Умру завтра»…
Да, его левая рука еще была жива. Она судорожно хватала меня за полу халата, она метушилась по одеялу, в ней была какая-то особая сила выразительности. Именно по руке я поняла, что он просит прощения…
Именно по руке я поняла, что он просит прощения…
Глаза его были закрыты. Я села на табуретку, наклонилась к нему и шепотом сказала:
- Вы мне сделали добро. Я помню это. А остальное… Я рада, что вы просите за это прощения. Я уверена, что Вальтер простит, когда я расскажу ему о ваших мучениях. Я проклинаю тех, кто воспользовался вашей слабостью.
Один его глаз открылся. Из него лились слезы, и он был живой, незлой, несчастный.
Один его глаз открылся. Из него лились слезы, и он был живой, незлой, несчастный.
…И еще раз пришлось мне наблюдать на Беличьем, как может корчить человека от мук угрызений совести и как сравнительно с этой пыткой ничего не стоят ни тюрьма, ни голод, ни, может быть, и сама смерть.
Больного Фихтенгольца доставили с последней партией бурхалинцев. Примерно тридцатилетний, он был красив ангельской, белокурой, нежнолицей красотой. По документам значилось, что Фихтенгольц – эска, получивший поселение на неопределенный срок, до особого распоряжения, что он житель города Тарту, эстонец. Но странно было, что по-эстонски он объяснялся с большим трудом.
- Какой он эстонец? – недружелюбно ворчали наши старые эстонские пациенты. – Хлеба по-эстонски попросить не может!
По-русски он и совсем почти не понимал. Вскоре выяснилось, что Йозеф Фихтенгольц эстонец только по отцу, которого он потерял в раннем детстве. По матери он немец, и родной его язык – немецкий.
Болел он очень тяжко. Температура никак не снижалась. По ночам задыхался, бредил, отчаянно метался на своем топчане.
Наш доктор Баркан, чем ближе подходило к сроку его освобождение, тем все более отрешенно взирал на мир своими остзейскими глазами. Он не очень-то затруднял себя дифференциальным диагнозом. Все поступившие к нам больные заранее считались туберкулезниками, всех одинаково лечили вливаниями хлористого кальция. Но однажды, в выходной день Баркана, обход за него провел доктор Каламбет, как две капли воды похожий на Тараса Бульбу, умудрившийся даже в лагере остаться толстячком. С его появлением в наше преддверие морга как бы входила сама жизнь. С прибаутками, забавными ужимками и украинскими поговорками Каламбет уточнил диагнозы, приободрил многих больных, а про Йозефа Фихтенгольца сказал:
А это ведь не ваш больной, а мой. У него крупозная пневмония, скажите Баркану, пусть к нам, в главный терапевтический, его переведет.
Но Баркан ударился в амбицию. Его диагноз не мог быть ошибочным. И он продолжал назначать Йозефу все то же бесцельное лечение.
Однажды ночью Грицько разбудил меня.
- Идить, сестрица, до того херувимчика… Бовин, наверно, сдае концы…
Фихтенгольц весь выгнулся в жестоком приступе удушья. Голубые глаза вылезли из орбит. По лицу катился холодный пот.
- Ихь канн нихьт мер… Битте… Люфтэмболи… Махен зи люфтэмболи, ум готтесвиллен…
Я не сразу поняла, что такое «люфтэмболи». Поняв, содрогнулась. Я слышала, что такой способ убийства применяется в гитлеровской медицине. Введенный в вену наполненный воздухом шприц, говорят, вызывает воздушную эмболию и смерть. И он хочет, чтобы я сделала такое!
- Вы сошли с ума! Мы не фашисты! Мы не убиваем, а лечим больных!
Да, но его уже нельзя вылечить. Так пусть же сестра не длит его агонию, он не в силах больше страдать…
Что делать? Бежать за Барканом бесполезно. Каламбет тоже не пойдет, не захочет осложнять отношений с Барканом. И тут я поставила перед собой вопрос, который уже не раз выручал меня здесь, на Беличьем. А что сделал бы в этом случае Антон? У больного отек легкого… Надо дать отток крови. В лагерных условиях старинный метод кровопускания не раз спасал людей в Тасканской больнице. Терять нечего… Я подставила тазик, ввела в вену большую иглу. Медленными крупными каплями, похожими на ягоды красной смородины, кровь стала капать в таз и тонкими струйками растекаться по его белому дну. Сердце у меня отчаянно колотилось. Не путаю ли? Сколько граммов крови спускал, таким образом, Антон?
Больной вдруг перестал стонать и даже словно задремал. Дрожащими руками я ввела ему камфару.
Что еще надо? Ах да, горячий сладкий чай, покрепче…
В общем, я спасла его. И на утреннем обходе Баркан насмешливо сказал мне:
- Ну, вот видите? Вы с Каламбетом сомневались в моем диагнозе. А смотрите, как улучшилось состояние больного от хлористого кальция.
Не знаю, понял ли Фихтенгольц эту реплику, но, во всяком случае, между мной и им было решено – без всякого сговора, одними взглядами – не говорить Баркану ни о ночном кровопускании, ни о том, что хлористого кальция я ему не вводила.
Он стал мне дорог, как всегда нам дороги плоды наших усилий. И когда он перешел в разряд выздоравливающих, а температура его нормализовалась, я нарочно писала ему в истории болезни тридцать семь и пять, чтобы он успел получше окрепнуть, чтобы подольше пробыл вдали от прииска Бурхала.
Он стал мне дорог, как всегда нам дороги плоды наших усилий.
Я отдавала ему половину своей еды. Это было совсем нетрудно, потому что от тяжелого труда и спертого воздуха я почти совсем потеряла аппетит. А он ел с жадностью возрожденного к жизни смертника и на глазах наливался здоровьем.
На мои заботы он отвечал безмолвным обожанием. Он вообще был молчалив и ничего о себе не рассказывал, даже если я задавала ему вопросы по-немецки. Но вот однажды наш старший санитар Николай Александрович, получая обед на кухне, где сходились все беличьинские новости, принес о Йозефе Фихтенгольце неважные сведения.
- Гитлеровский офицер он! Подумать только! А его наравне с нашими, кто честно сражался, а виноват только в том, что попал в окружение…
Это был удар для меня. Выходит, я спасала убийцу, может быть, эсэсовца?..
- А откуда узнали?
- Все говорят…
Это было еще далеко не точно. Известно, как разрастаются при передаче из уст в уста лагерные слухи. Я ничего не сказала Фихтенгольцу, но стала придирчиво присматриваться к его поведению. Оно было безупречно. Он изо всех сил старался быть полезным для корпуса. «Аккуратист!» – одобрительно отзывался о нем Грицько, которому он помогал в уборке. Особенно старательно он мыл пол в моей кабинке, натирая неструганные доски до зеркального блеска. Кроме того, он дарил мне деревянные фигурки своей работы. Каким-то чудом у него сохранился маленький перочинный ножик, и он вырезал им из кусочков дерева удивительные вещицы, неуклюже-грациозные, полные мысли и таланта. Однажды он принес мне двух маленьких ангелов, подобие тех, что в подножии Сикстинской мадонны.
- Это вам, - сказал он, преданно глядя на меня, - потому что вы сами ангел.
Мы были наедине. Тут-то у меня и сорвались страшные слова, которых, наверно, не надо было говорить.
- Я ангел? Что вы! Обыкновенный человек. И если бы вы меня встретили года три назад и в другой обстановке, вы бы сожгли меня живьем в газовой камере или удушили на виселице…
- Я? Вас? – Его красивое лицо пошло багровыми пятнами. – Но почему?
- Потому что я еврейка. А вы, кажется, фашистский офицер?
Он резко побледнел и упал на колени. Мне показалось, что он испугался разоблачения, и я удвоила удар.
- Не бойтесь! Если о вас не знают, то я доносить не пойду…
Он вскрикнул, как будто в него попала пуля. И я поняла, что ошиблась. Не страх, а именно муки совести терзали его. Те самые корчи, которые ломают почище любой телесной боли.
Не страх, а именно муки совести терзали его.
До сих пор не знаю, служил ли он гитлеровцам и как именно служил. Но ясно, что было ему, в чем каяться.
Сраженный неожиданностью удара, он забыл свою обычную сдержанность и осторожность. Стоя передо мной на коленях, он рыдал во весь голос, как ребенок, хватал мои руки, пытаясь целовать их, и без конца повторял одно и то же:
- Я верующий человек… Разве я хотел? Разве я хотел?
И такая глубина отчаяния была во всем этом, что я на какую-то секунду пожалела, что так боролась за его жизнь. Может, лучше ему было умереть, чем жить с таким грузом? Не знаю, может, он и был фашистским зверем, а может, только слепым исполнителем зверских приказов. Во всяком случае, сейчас, в этой своей неизбывной муке, он стал человеком.
Во всяком случае, сейчас, в этой своей неизбывной муке,
он стал человеком.
Мне могут возразить, что гораздо чаще встречаются люди, громко вопящие о своей невиновности, перекладывающие свою вину на эпоху, на соседа, на свою молодость и неискушенность. Это так.
Но я почти уверена, что такие громкие вопли призваны именно своей громкостью заглушить тот тихий и неумолимый внутренний голос, который твердит тебе о личной твоей вине. Сейчас, на исходе отпущенных мне дней, я твердо знаю: Антон Вальтер был прав. «Меа кульпа» стучит в каждом сердце, и весь вопрос только в том, когда же сам человек услышит эти слова, звучащие глубоко внутри.
Их можно хорошо расслышать в бессонницу, когда, «с отвращением читая жизнь свою», трепещешь и проклинаешь. В бессонницу как-то не утешает сознание, что ты непосредственно не участвовал в убийствах и предательствах. Ведь убил не только тот, кто ударил, но и те, кто поддержал Злобу. Все равно чем. Бездумным повторением опасных теоретических формул. Безмолвным поднятием правой руки. Малодушным писанием полуправды. Меа кульпа… И все чаще мне кажется, что даже восемнадцати лет земного ада недостаточно для искупления этой вины.
«Меа кульпа» стучит в каждом сердце, и весь вопрос только в том, когда же сам человек услышит эти слова, звучащие глубоко внутри.
Сегодня вам нужно написать перед сном 23 дневник.
Д Н Е В Н И К № 23
О Б И Д А
В тесноте живут люди,
а в обиде гибнут.
Всяк обидимый прощай обидящему.
Владимир Даль.
И то весьма унизительно для вас, что вы имеете тяжбы между собою. Для чего бы вам лучше не оставаться обиженными?
Апостол Павел, 1 кор. 6, 7.
На обиженных воду возят…
Поговорка-шутка /народное/
Здравствуй дорогой мой отец! Пишет тебе твой сын. Хочу сообщить тебе, что я пытаюсь бросить пить и курить. Жаль, что ты сейчас не можешь этого видеть, ведь алкоголь убил тебя. После твоей смерти я сильно задумался над своей жизнью, и мне стало немного не по себе. Я не хочу прожить ее так, как прожил ты. Я не хочу, чтобы меня боялись мои дети, как боялся тебя я, когда ты приходил еле на ногах, и брался за мое воспитание. Не хочу, чтобы слушали мой пьяный бред по ночам, как слушал его я, и не мог уснуть. Я не хочу, чтобы моим детям было стыдно перед людьми за меня, как было стыдно мне. Прости меня, пожалуйста, но это все действительно так.
Конечно, ты мне не желал зла, и все делал для меня от чистого сердца. Но для меня был праздник, когда тебя не было дома. Я боялся пройти рядом с тобой, потому что всегда получал подзатыльник, и это длилось до тех пор, пока я тебе не ответил, защищая мать. Мне не оставалось выбора. Я не мог смотреть, как ты избивал маму, поэтому я поднял на тебя руку. Я никогда такое не писал, и мне даже думать об этом тяжело, а писать тем более. Если честно, все то, что было между нами хорошее, загораживается вот этим плохим. Мне очень обидно, что у меня не было друга отца, а был отец – деспот и враг. Прости меня за такие резкие слова, но в душе у меня только это. Может быть, когда-нибудь я стану думать по-другому, но сейчас у меня не получается. Сердцу не прикажешь… Когда-нибудь я продолжу это письмо, сейчас мне тяжело думать об этом. Обида еще не прошла.
Твой сын Р***
Ступени
Знакомство с двенадцатью ступенями поможет тебе освободиться от обид и простить.
I. Приход в клуб (по собственному желанию или под нажимом родных и близких).
II. Ведение дневника перед сном.
III. Заучивание наизусть основного текста.
Основной текст
1. Я четко усвоил/а для себя, что, как и все люди, родился (родилась) естественным трезвенником и некурящим, полностью свободным от тяги к спиртному, никотину и другим наркотическим веществам.
2. Однако с годами внешние недобрые силы подчинили меня, сделали рабом спиртного и табака, лишили свободного права распоряжаться своей судьбой, толкнули под власть дурных наклонностей.
3. Мне долго казалось, что я сам/а, по своей воле, для своего удовольствия и облегчения жизни пью и курю, вдыхаю и глотаю другие гадости.
4. Прошло время, и на смену призрачным удовольствиям на меня лавиной обрушились дурные последствия моего дикого образа жизни. Я смирился/лась с этим ужасным состоянием, считая его карой за мою личную вину и даже судьбу, которую нельзя изменить.
5. Как я счастлив/а сейчас, когда моя жизнь полностью переменилась. В клубе я узнал/а, что злые силы моей страсти не всесильны. От них можно избавиться путем ведения дневника перед сном, помощи другим людям и покаяния за свою прошлую жизнь.
6. В реальности того, что я прекратил/а отравлять свой организм алкоголем и табаком, убедил меня опыт других членов клуба.
7. Мне хорошо, я буду свободен/а от спиртного и табака. Я каждый день буду начинать и заканчивать трезвым/ой и некурящим. Я буду свободен/а от денежных затрат на покупку ядов для отравления собственного организма и жизни родных и близких.
8. Мне хорошо, меня перестал мучить стыд, когда смотрю в глаза жене (мужу), детям, родителям, родным и близким. Меня перестали бояться дети, перестали избегать общения со мной и стыдиться за меня перед друзьями.
9. Мне хорошо, я счастлив/а, я радуюсь жизни, потому что каждый мой день свободен от обмана, спиртного, и табака.
10. Мне хорошо, потому что выгляжу моложе и симпатичней. Потому что мой организм окреп, ушли болезни, плохое самочувствие, головные боли и недомогание.
11. С чистым сознанием я живу трезво и помогаю людям, как умею в переходе к новой жизни. Теперь у меня все хорошо, мой сегодняшний и завтрашний день будет таким же светлым и красивым. Жизнь прекрасна, я радуюсь жизни. Жизнь! Жизнь! Жизнь!
IV. Пустыня (прекращение контактов с пьющими на 40 дней).
V. Признать себя алкогольным наркоманом. Признать, что без посторонней помощи я не справлюсь со своим недугом.
VI. Обращение к Богу*, Иисусу Христу, Святому Духу, Богородице, Святому мученику Вонифатию, Ангелу-Хранителю, Святому имя которого носишь.
VII. Молитва (научиться молиться).
VIII. Простить всех, кто принес мне боль. Попросить прощение у всех, кому принес(ла) боль я.
IX. Исповедь*. Причастие*.
X. Принять решение о полном пожизненном отказе от алкоголя, табака, наркотиков. Принять обязательство личной трезвости.
XI. Заняться полезным делом, приступить к работе (для не работающих).
XII. Выбрался сам помоги другому.
Я пришла к вам от злобы, накопившейся в душе на сына, от привычки унижать сына, от собственных амбиций, от нежелания понимать других, которые хоть раз причинили боль, от нежелания признавать и свои ошибки.
Первая злоба в душе зародилась от постоянных пьянок отца, затем от пьянок мужа, от его не частых, но побоев. Хотя замужем и побыла-то всего 1,5 года, но успела его возненавидеть и даже проклясть. Муж ушел из жизни сам, когда сыну было всего 5 месяцев. Наверное, я его не смогла понять. Муж был старше меня на 3 года, очень привлекателен внешне, был уже один раз женат. Мне же было уже 23 года. И, наверное, нас объединило просто одиночество. Злоба к нему появилась не сразу, а после серии его пьяных выходок. После его смерти и взросления сына я стала замечать и у сына его некоторые черты поведения. Сына воспитывала довольно жестко, иногда и била. Сейчас начинаю понимать, да и мама и подружка подсказывают, что сын стал бояться меня, и начал обманывать, чтобы избежать наказания или его отсрочить.
Сейчас, когда стал колоться, так же по привычке старается обманывать, хотя уже очевиден обман. Но в искусстве обманывать он преуспел.
При его воспитании я подавляла всякую его инициативу, показывала, что у него плохо выходит, а у меня лучше.
* Для верующих. При обращении к Богу нельзя Его как-то представлять (например, в виде какой-нибудь фигуры), так как Бог бесконечен, а человек не может представить бесконечность. Программа рассчитана на верующих и не верующих людей. Мы не имеем права заставлять тебя верить, воспользовавшись твоим горем. Верить или не верить, ты решаешь сам, это твоя свобода.
После 9 класса занялся серьезно машинами, потому что я в них ничего не понимаю, чтобы хоть туда я не лезла с советами. Вскоре у него появился один «хороший» друг, который вот таких салаг склонил к распитию спиртных напитков. Я боролась, как могла, но так же с позиции силы с сыном. Все же у нас временами были и хорошие разговоры за жизнь, вроде бы все понимал, но его безволие, а может доказать самому себе или друзьям, что он не под каблуком у мамы, пересиливали логику. Через год сын уже втянулся в воровской мир, благодаря этому другу. Я разговаривала с этим «товарищем», грозила, что заявлю на него, но угрозы остались угрозами. Сейчас жалею об этом очень сильно. У сына появились новые друзья. Выпивка и вольная жизнь привела к разбою, за это и срок получил, 4,5 года. Я писала ему письма регулярно. Анализировали в переписке случившееся несчастье. Письма от него шли хорошие, вроде бы все понял, и возврата к старому нет.
Освободился и через три дня начал колоться, кололся и до отсидки, и говорит, что и в зоне. Причину видит во мне, хотя я, как могла, старалась не поминать старое. Все дальше и дальше становится наш разрыв, а злоба, иногда, вообще глаза застилала. А после того, как он начал вещи таскать из дома, тут совсем ураган разрушительной силы пронесся. Я даже пыталась отравиться при нем, думала, хоть это повлияет, но не помогло. Я понимаю, что такой обиды не должно быть, но пока ничего сделать с собой не могу.
СТУПЕНЬ № 8
Простить всех, кто принес мне боль.
Попросить прощение у всех, кому принес/ла боль я.
Мы снова возвращаемся к этой ступени. Насколько она серьезна, и как держится долго, можно убедиться еще раз, перечитав вышеприведенные дневники. К счастью, мама простила сына, и обида прошла, ведь она любит, и любила его, но обида в то время одерживала верх, и все-таки победила Любовь! От обиды страдаем в первую очередь мы сами.
Но, что же делать, если она держится очень долго?
Во-первых, понять, что надо простить. Это понятие необходимо, т.е. я понимаю, но простить не могу.
И, во-вторых, пойти на исповедь. Исповедь врачует обиду.
Я понял, что простил сына
Пять лет у меня была обида на сына. Я не мог его простить. В клубе я сказал об этом, и тогда мне посоветовали, чтобы я в этом покаялся, в том, что не могу простить. Я тогда очень удивился: «А разве так можно?» Но ребята сказали, что можно, и я пошел вместе с ними. Я сходил на исповедь, и только мы вышли из церкви, как я понял – я простил сына!
Петр.
Что еще можно сделать при обиде?
Если же согрешит против тебя брат твой, пойди и обличи его между тобою и им одним; если послушает тебя, то приобрел ты брата твоего. Если же не послушает, возьми с собою еще одного или двух, дабы устами двух или трех свидетелей подтвердилось всякое слово. Если же не послушает их, скажи церкви; а если и церковь не послушает, то да будет он тебе, как язычник и мытарь.*
Иисус Христос.
Вот как советует поступать Иисус Христос, и несколько раз я так и поступал. Однажды меня попросил одинверующий знакомый дать рекламу по выводу из запоев. Я дал одно объявление, и был всего один звонок, попросили срочно приехать по адресу.
* Евангелие от Матфея 18, 15-17.
Мой знакомый выехал и через двое суток попросил помощи по телефону – срочно приезжай, все расскажу. И он рассказал, что человек в запое крупный бизнесмен, друзья которого попросили продержать его в сонном состоянии на уколах одну неделю. За это они заплатят «лекарю» столько, сколько он им скажет, на что он дал согласие.
Но сейчас ему надо срочно куда-то идти, и он попросил меня посидеть с «больным», а за то, что я посижу, заплатит мне очень хорошо… Я отказался и ушел. Через неделю он просит снова дать на телефон рекламу, но я сказал, что этого не сделаю никогда и даже денег не взял за предыдущую рекламу. После этого лекарь еще с месяц меня упрашивал дать рекламу, обещая большие деньги, но я стоял на своем. На этом бы история и закончилась, если бы я не узнал, что лекарь хочет стать… священником!? Придя к нему домой, я, как советовал Христос, обличил его между ним и мной одним. Но он сказал, что все было законно, что он врач, и обязан был помочь человеку. Через некоторое время я взял с собой Анатолия и Владимира и при свидетелях объяснил ситуацию, при этом еще сказал, что ты после этого неимеешь права быть священником. Но он повторил моим друзьям то же самое, что и мне. А у меня никак в голове не помещалось, как такой человек может быть священником. Вот приходит к нему христианин и… кается в грехах…
И тогда я сказал церкви, организовал встречу со священником и пригласил на нее своих знакомых и друзей. Вначале он вел себя точно так же, как и при первых двух встречах, даже вместе со своей женой пытался все свалить на меня. Но хорошо, что я не сорвался и выдержал. И чуть позже он упал на колени, заплакал и во всем признался… Я поздравил его. Священником тогда он не стал, сейчас не знаю, но если и станет, ведь это уже покаявшийся грешник…
MEA CULPA*
Является ли потребность в раскаянии и исповеди подлинной особенностью человеческой души? Об этом мы много шептались с Антоном в нескончаемых тасканских ночных беседах.
Является ли потребность в раскаянии и исповеди подлинной особенностью человеческой души?
Вокруг нас был мир, опровергавший, казалось бы, самое воспоминание о том, что не хлебом единым… Хлебом, хлебом единым, единой царицей Пайкой дышали здесь все живые, полуживые и даже совсем умирающие. Да и мы сами, наверно, еще ведем эти разговоры по старой интеллигентской инерции, а, по сути, и мы уже морально мертвы. И я разворачивала перед Антоном цепь аргументов в доказательство того, что мы вернулись к обществу варваров. Правда, новые варвары делятся на активных и пассивных, то есть на палачей и жертв, но это деление не дает жертвам моральных преимуществ, рабство разложило и их души.
Антон ужасался таким моим мыслям, страстно опровергал их. И я была счастлива, когда ему удавалось разбить мои доводы. Ведь я и швыряла в него такими жестокими словами, часто отвратительными мне самой, с единственной целью, чтобы он разуверял меня еще и еще, чтобы и на мою душу упал отсвет той удивительной гармонии, которой он был пронизан насквозь.
Здесь, на Беличьем, мне довелось столкнуться с фактами, подтверждавшими мысли Антона. Тяжкие, но в то же время утешительные это были встречи. Я сама видела, как из глубины нравственного одичания вдруг раздавался вопль «Меа максима кульпа!» и как с этим возгласом к людям возвращалось право за звание человека. (С возгласом «Меа максима кульпа!» к людям возвращалось право на звание человека.)
Первой такой встречей был доктор Лик. Ледяными январскими сумерками у дверей туберкулезного корпуса постучались двое здоровых. Одного из них я узнала, Антон знакомил меня с ним на Таскане. Это был тоже врач, но уже вольный, освободившийся по окончании срока. Сейчас он работал по вольному найму на каком-то прииске, выглядел полным благополучником. В своем «материковском» зимнем пальто с мерлушковым воротником и с черной кудрявой бородой, тоже похожей на мерлушку, он всем своим видом как бы подчеркивал жалкое положение своего спутника.
* MEA CULPA – лат. (МЭА КУЛЬПА) моя вина; по моей вине.
Тот напоминал страуса из-за высокого роста, маленькой головы и махристых лагерных чуней на длинных ногах. Исхудание его было уже в той степени, когда даже самые старательные начальники санчасти все же пишут "легкий труд". Это и был доктор Лик, при содействии которого Антон пять лет назад, в первый год войны, потерял зрение на правый глаз. Тогда все немцы, в том числе и врачи, были только на тяжелых общих работах. Защитных очков не хватало, и неистовыйдальневосточный ультрафиолет, отраженный белизной первозданных снегов, опалил Антону глаз. Освобождения от работы не давали. Началась язва роговицы. Зрение в пораженном глазу все меркло. Антон пошел еще раз в амбулаторию приискового лагеря. Врачевал там заключенный доктор Лик. Трудно сказать, почему его оставили на медицинской работе, хоть он и был чистокровным немцем. Был ли это недогляд или имел Лик особые заслуги, но только факт: в то время как шло массовое гонение на врачей-немцев, он продолжал ведать больницей заключенных на этом прииске.
Да, сказал он Антону, да, это язва роговицы. Но положить его в больницу Лик не может. Потому что Антон Вальтер тоже немец и тоже врач. И Лика могут обвинить, наверняка обвинят, в желании спасать своих.
Антон помолчал, потом сдержанно спросил, понимает ли коллега Лик, что возможно парасимпатическое заболевание второго глаза и в результате – полная слепота. Да, Лик понимал это. Бешеным шепотом он ответил по-немецки, что при альтернативе – жизнь Лика или зрение Вальтера – он выбирает жизнь Лика. Я давно знала все это от Антона. И все это повторил мне сейчас с абсолютной точностью и почти в тех же выражениях мой неожиданный гость. Он говорил почти спокойно, с той медлительностью, какая вообще характерна для дистрофиков. Иногда он повторял одну и ту же фразу, как бы боясь, не упустил ли он что-нибудь важное. Его давно небритое, покрытое рыжеватыми колючками лицо сохраняло искусственную неподвижность.
- Почему вы решили рассказать все это мне?
- Потому что я не могу спать. Мне еще нет сорока, а у меня неизлечимая бессонница. Конечно, надо пойти к самому Вальтеру. Но я подконвойный, мне туда не добраться. Сюда меня под конвоем привели на конференцию врачей. Встретил вот здесь освободившегося коллегу, и он сказал мне про вас. Я хочу, чтобы вы передали Вальтеру…
- Нас ведь разлучили. Я тоже подконвойная. Не знаю, увижу ли его еще в жизни.
- Вам осталось сроку год с небольшим. Вы его увидите. А у меня сроку – двадцать пять. Впереди еще шестнадцать с половиной. Так что я прошу вас сказать ему…
Тут обманчиво спокойное лицо Лика отчаянно задергалось в нервном тике. Но я вспомнила плотное бельмо на правом зрачке Антона и неумолимо переспросила:
- Что именно сказать ему?
И тут он закричал:
- Скажите ему, что я дерьмо! Что большего дерьма нет даже среди палачей. Те хоть прямо убивают… Что меня надо было лишить врачебного диплома… Еще скажите ему, что я не сплю. И что наяву тоже вижу кошмары…
У него оказался очень неприятный петушиный фальцет. И гримаса, искажавшая его лицо, была просто отталкивающей. Но такая сила страдания и самоосуждения была в его вопле, что я вдруг дотронулась до его рукава и сказала:
- За последний год бельмо уменьшилось в диаметре. Он лечится гомеопатическими средствами. Теперь уже немного видит этим глазом.
…Другая беличьинская встреча, похожая на эту, была для меня еще тяжелее. На этот раз дело шло о человеке, который помог мне в тридцать девятом, а два года спустя, стал «свидетелем» по новому «делу» Вальтера.
Я уже писала о нем. Это Кривицкий, работавший врачом на этапном пароходе «Джурма». Тот, который положил меня в тюремный изолятор, сдал в Магадане в больницу и этим спас от смерти. А в сорок первом, на прииске Джелгала, он стал сексотом* и под диктовку оперуполномоченного Федорова подписал протоколы, в которых излагались «факты антисоветской агитации Вальтера в бараке». Это послужило основанием для нового суда и нового – третьего! – срока. На суде Кривицкий бесстыдно произносил свою провокаторскую стряпню прямо в лицо Антону и очень облегчил суду решение о свежем десятилетнем сроке.
* сексот – секретный сотрудник, стукач.
Вообще этот несчастный, видимо, скатился очень далеко на своем страшном пути, потому что уже в шестидесятых годах, в Москве, я натолкнулась на имя Кривицкий, читая лагерные записки Варлама Шаламова. Кривицкий фигурирует там в той же омерзительной роли.
Не знаю, жив ли он сейчас. Вряд ли. Ведь уже тогда, зимой сорок шестого, его привезли на Беличье после инсульта, с параличом руки, ноги и частично языка. Узнав, что я здесь, он прислал мне с санитаром записку. Странными каракулями, написанными, видимо, левой рукой, он звал меня навестить его. О том, что я имею отношение к Антону Вальтеру, он, конечно, не знал. Не предполагал, очевидно, и того, что мне известны его иудины подвиги.
Больше недели я не шла к нему, только пересылала через Грицька свой сахар. Потом доктор Баркан, которого вызывали туда на консультацию, сказал мне с кривой усмешкой:
- Что же это вы ускоряете смерть Кривицкого! Просто с ума сходит, что вы к нему не идете. А после такого инсульта малейшее волнение…
Я пошла. За несколько дней до того к нему вернулась речь. Косноязычная, неразборчивая, но все-таки вернулась. Он был в состоянии острого возбуждения. Говорил непрерывно. Это было обличительное слово. Он клеймил меня позором за черную неблагодарность. Если бы не он, разве я выжила бы тогда, на "Джурме"? А теперь, когда он в беде, я не хочу даже навестить его. Вот, явилась на двадцатый день…
Что было отвечать? Объяснять причину моей черной неблагодарности – значило спровоцировать ухудшение его болезни. Молчать? Невыносимо. Он вызывал во мне скользкое чувство брезгливости не только тем, что я знала о его прошлом, но и своим нынешним видом. Его мутные, уже готовые остуденеть глаза все еще источали хитрость и ложь. Рот был перекошен не только параличом, но и великой злобой. Я положила на тумбочку сверток с едой и молча вышла. Прошло несколько дней, и я узнала, что у Кривицкого – второй удар. Теперь он опять без языка и почти неподвижен. Только левая рука еще жива, и вот он написал мне записку. Передавая мне ее, наш старший санитар сказал:
- Наболтали там ему новые больные, что вы знаете, кто дал доктору Вальтеру третий срок.
Мы втроем разбирали записку. Она была довольно пространная, но в иероглифах этих почти невозможно было разобраться. Смогли мы прочесть только слова «Простите» и «Умру завтра»…
Да, его левая рука еще была жива. Она судорожно хватала меня за полу халата, она метушилась по одеялу, в ней была какая-то особая сила выразительности. Именно по руке я поняла, что он просит прощения…
Именно по руке я поняла, что он просит прощения…
Глаза его были закрыты. Я села на табуретку, наклонилась к нему и шепотом сказала:
- Вы мне сделали добро. Я помню это. А остальное… Я рада, что вы просите за это прощения. Я уверена, что Вальтер простит, когда я расскажу ему о ваших мучениях. Я проклинаю тех, кто воспользовался вашей слабостью.
Один его глаз открылся. Из него лились слезы, и он был живой, незлой, несчастный.
Один его глаз открылся. Из него лились слезы, и он был живой, незлой, несчастный.
…И еще раз пришлось мне наблюдать на Беличьем, как может корчить человека от мук угрызений совести и как сравнительно с этой пыткой ничего не стоят ни тюрьма, ни голод, ни, может быть, и сама смерть.
Больного Фихтенгольца доставили с последней партией бурхалинцев. Примерно тридцатилетний, он был красив ангельской, белокурой, нежнолицей красотой. По документам значилось, что Фихтенгольц – эска, получивший поселение на неопределенный срок, до особого распоряжения, что он житель города Тарту, эстонец. Но странно было, что по-эстонски он объяснялся с большим трудом.
- Какой он эстонец? – недружелюбно ворчали наши старые эстонские пациенты. – Хлеба по-эстонски попросить не может!
По-русски он и совсем почти не понимал. Вскоре выяснилось, что Йозеф Фихтенгольц эстонец только по отцу, которого он потерял в раннем детстве. По матери он немец, и родной его язык – немецкий.
Болел он очень тяжко. Температура никак не снижалась. По ночам задыхался, бредил, отчаянно метался на своем топчане.
Наш доктор Баркан, чем ближе подходило к сроку его освобождение, тем все более отрешенно взирал на мир своими остзейскими глазами. Он не очень-то затруднял себя дифференциальным диагнозом. Все поступившие к нам больные заранее считались туберкулезниками, всех одинаково лечили вливаниями хлористого кальция. Но однажды, в выходной день Баркана, обход за него провел доктор Каламбет, как две капли воды похожий на Тараса Бульбу, умудрившийся даже в лагере остаться толстячком. С его появлением в наше преддверие морга как бы входила сама жизнь. С прибаутками, забавными ужимками и украинскими поговорками Каламбет уточнил диагнозы, приободрил многих больных, а про Йозефа Фихтенгольца сказал:
А это ведь не ваш больной, а мой. У него крупозная пневмония, скажите Баркану, пусть к нам, в главный терапевтический, его переведет.
Но Баркан ударился в амбицию. Его диагноз не мог быть ошибочным. И он продолжал назначать Йозефу все то же бесцельное лечение.
Однажды ночью Грицько разбудил меня.
- Идить, сестрица, до того херувимчика… Бовин, наверно, сдае концы…
Фихтенгольц весь выгнулся в жестоком приступе удушья. Голубые глаза вылезли из орбит. По лицу катился холодный пот.
- Ихь канн нихьт мер… Битте… Люфтэмболи… Махен зи люфтэмболи, ум готтесвиллен…
Я не сразу поняла, что такое «люфтэмболи». Поняв, содрогнулась. Я слышала, что такой способ убийства применяется в гитлеровской медицине. Введенный в вену наполненный воздухом шприц, говорят, вызывает воздушную эмболию и смерть. И он хочет, чтобы я сделала такое!
- Вы сошли с ума! Мы не фашисты! Мы не убиваем, а лечим больных!
Да, но его уже нельзя вылечить. Так пусть же сестра не длит его агонию, он не в силах больше страдать…
Что делать? Бежать за Барканом бесполезно. Каламбет тоже не пойдет, не захочет осложнять отношений с Барканом. И тут я поставила перед собой вопрос, который уже не раз выручал меня здесь, на Беличьем. А что сделал бы в этом случае Антон? У больного отек легкого… Надо дать отток крови. В лагерных условиях старинный метод кровопускания не раз спасал людей в Тасканской больнице. Терять нечего… Я подставила тазик, ввела в вену большую иглу. Медленными крупными каплями, похожими на ягоды красной смородины, кровь стала капать в таз и тонкими струйками растекаться по его белому дну. Сердце у меня отчаянно колотилось. Не путаю ли? Сколько граммов крови спускал, таким образом, Антон?
Больной вдруг перестал стонать и даже словно задремал. Дрожащими руками я ввела ему камфару.
Что еще надо? Ах да, горячий сладкий чай, покрепче…
В общем, я спасла его. И на утреннем обходе Баркан насмешливо сказал мне:
- Ну, вот видите? Вы с Каламбетом сомневались в моем диагнозе. А смотрите, как улучшилось состояние больного от хлористого кальция.
Не знаю, понял ли Фихтенгольц эту реплику, но, во всяком случае, между мной и им было решено – без всякого сговора, одними взглядами – не говорить Баркану ни о ночном кровопускании, ни о том, что хлористого кальция я ему не вводила.
Он стал мне дорог, как всегда нам дороги плоды наших усилий. И когда он перешел в разряд выздоравливающих, а температура его нормализовалась, я нарочно писала ему в истории болезни тридцать семь и пять, чтобы он успел получше окрепнуть, чтобы подольше пробыл вдали от прииска Бурхала.
Он стал мне дорог, как всегда нам дороги плоды наших усилий.
Я отдавала ему половину своей еды. Это было совсем нетрудно, потому что от тяжелого труда и спертого воздуха я почти совсем потеряла аппетит. А он ел с жадностью возрожденного к жизни смертника и на глазах наливался здоровьем.
На мои заботы он отвечал безмолвным обожанием. Он вообще был молчалив и ничего о себе не рассказывал, даже если я задавала ему вопросы по-немецки. Но вот однажды наш старший санитар Николай Александрович, получая обед на кухне, где сходились все беличьинские новости, принес о Йозефе Фихтенгольце неважные сведения.
- Гитлеровский офицер он! Подумать только! А его наравне с нашими, кто честно сражался, а виноват только в том, что попал в окружение…
Это был удар для меня. Выходит, я спасала убийцу, может быть, эсэсовца?..
- А откуда узнали?
- Все говорят…
Это было еще далеко не точно. Известно, как разрастаются при передаче из уст в уста лагерные слухи. Я ничего не сказала Фихтенгольцу, но стала придирчиво присматриваться к его поведению. Оно было безупречно. Он изо всех сил старался быть полезным для корпуса. «Аккуратист!» – одобрительно отзывался о нем Грицько, которому он помогал в уборке. Особенно старательно он мыл пол в моей кабинке, натирая неструганные доски до зеркального блеска. Кроме того, он дарил мне деревянные фигурки своей работы. Каким-то чудом у него сохранился маленький перочинный ножик, и он вырезал им из кусочков дерева удивительные вещицы, неуклюже-грациозные, полные мысли и таланта. Однажды он принес мне двух маленьких ангелов, подобие тех, что в подножии Сикстинской мадонны.
- Это вам, - сказал он, преданно глядя на меня, - потому что вы сами ангел.
Мы были наедине. Тут-то у меня и сорвались страшные слова, которых, наверно, не надо было говорить.
- Я ангел? Что вы! Обыкновенный человек. И если бы вы меня встретили года три назад и в другой обстановке, вы бы сожгли меня живьем в газовой камере или удушили на виселице…
- Я? Вас? – Его красивое лицо пошло багровыми пятнами. – Но почему?
- Потому что я еврейка. А вы, кажется, фашистский офицер?
Он резко побледнел и упал на колени. Мне показалось, что он испугался разоблачения, и я удвоила удар.
- Не бойтесь! Если о вас не знают, то я доносить не пойду…
Он вскрикнул, как будто в него попала пуля. И я поняла, что ошиблась. Не страх, а именно муки совести терзали его. Те самые корчи, которые ломают почище любой телесной боли.
Не страх, а именно муки совести терзали его.
До сих пор не знаю, служил ли он гитлеровцам и как именно служил. Но ясно, что было ему, в чем каяться.
Сраженный неожиданностью удара, он забыл свою обычную сдержанность и осторожность. Стоя передо мной на коленях, он рыдал во весь голос, как ребенок, хватал мои руки, пытаясь целовать их, и без конца повторял одно и то же:
- Я верующий человек… Разве я хотел? Разве я хотел?
И такая глубина отчаяния была во всем этом, что я на какую-то секунду пожалела, что так боролась за его жизнь. Может, лучше ему было умереть, чем жить с таким грузом? Не знаю, может, он и был фашистским зверем, а может, только слепым исполнителем зверских приказов. Во всяком случае, сейчас, в этой своей неизбывной муке, он стал человеком.
Во всяком случае, сейчас, в этой своей неизбывной муке,
он стал человеком.
Мне могут возразить, что гораздо чаще встречаются люди, громко вопящие о своей невиновности, перекладывающие свою вину на эпоху, на соседа, на свою молодость и неискушенность. Это так.
Но я почти уверена, что такие громкие вопли призваны именно своей громкостью заглушить тот тихий и неумолимый внутренний голос, который твердит тебе о личной твоей вине. Сейчас, на исходе отпущенных мне дней, я твердо знаю: Антон Вальтер был прав. «Меа кульпа» стучит в каждом сердце, и весь вопрос только в том, когда же сам человек услышит эти слова, звучащие глубоко внутри.
Их можно хорошо расслышать в бессонницу, когда, «с отвращением читая жизнь свою», трепещешь и проклинаешь. В бессонницу как-то не утешает сознание, что ты непосредственно не участвовал в убийствах и предательствах. Ведь убил не только тот, кто ударил, но и те, кто поддержал Злобу. Все равно чем. Бездумным повторением опасных теоретических формул. Безмолвным поднятием правой руки. Малодушным писанием полуправды. Меа кульпа… И все чаще мне кажется, что даже восемнадцати лет земного ада недостаточно для искупления этой вины.
«Меа кульпа» стучит в каждом сердце, и весь вопрос только в том, когда же сам человек услышит эти слова, звучащие глубоко внутри.